Нынче я плачу долги, предлагая на истребление им свое тело, которое я так любил, холил и лелеял.

Я отдаю свою плоть алчущим, кровь жаждущим, свою кожу тем, кто наг, кости свои на костер для тех, кто страдает от холода.

Я отдаю свое счастье несчастным, мое дыхание жизни умирающим.

Бесчестье да падет на мою голову, если я устрашусь принести эту жертву. Позор всем, кто не осмелится принять ее…»

Это действие трагедии именуется «красное пиршество». За ним следует «черное пиршество». Мистическое значение последнего открывается только ученикам, удостоенным высшей степени посвящения.

Видение дьявольского красного шабаша рассеивается, хохот и визг упырей замолкает. Мрачную оргию сменяет полное одиночество. Глубокое молчание и непроглядная тьма окутывают подвижника. Состояние дикого возбуждения постепенно стихает.

Теперь монах должен представить себе, будто от него осталась маленькая кучка обуглившихся останков, плавающая на поверхности озера черной грязи – грязи от нечистых помыслов и дурных дел, – запятнавшей его духовную сущность на протяжении неисчислимого ряда существований, начало которых затеряно во тьме времени.

Он должен понять: идея жертвы, только что ввергнувшая его в состояние неистовой экзальтации, не что иное, как иллюзия, порожденная ни на чем не основанной слепой гордостью. На самом деле ему нечего дать, потому что он есть НИЧТО.

Безмолвное отречение подвижника от тщеславного опьянения, вызванного идеей жертвы, заключает обряд.

Некоторые ламы специально путешествуют с целью совершать таинство тшед на берегу 108 озер, на 108 местах захоронений, в 108 лесах и т. д. Они посвящают этому ритуалу годы, странствуя не только по Тибету, но и по Непалу, заходя в Индию и Китай.

Другие ламы для ежедневного совершения обряда тшед просто на более или менее длительное время удаляются в пустыню и каждый день переходят с места на место. Паломник решает, где ему остановиться, при помощи метания камня из пращи. Прежде чем начать вращать веревку, он несколько раз кружится на месте с закрытыми глазами, чтобы потерять ориентацию. Только в тот момент, когда камень отрывается от пращи, он открывает глаза и смотрит, куда упадет камень.

Некоторые пользуются пращой, определяя, в какую сторону им следует идти. Например, бросив камень на восходе солнца, они целый день бредут в указанном направлении насколько это возможно в гористой местности. Паломник остановится только с наступлением темноты и, куда бы он ни пришел, он будет здесь ночью совершать обряд тшед.

Эта мистерия обладает очарованием, непонятным для читающих краткое и сухое ее описание, не зная породившей ее среды.

Как и многим, мне пришлось испытать на себе необычную притягательную силу суровой символики обряда, совершаемого на впечатляющем фоне ночных пейзажей Тибета.

В первый раз, отправившись в одиночестве в одно из таких удивительных странствий, я остановилась на берегу прозрачного озера в оправе из скалистых берегов. Окружающий ландшафт, совершенно лишенный всякой растительности, был исполнен угрюмого бесстрастия, в равной степени исключавшего чувство уверенности и страха, радости и грусти. Казалось, будто все потонуло в пучине бесконечного безразличия.

Пока я размышляла о необычайной психологии народа, придумавшего тшед и столько других странных обычаев, вечерняя мгла спустилась на ясное зеркало озера. Сказочная процессия освещенных луной облаков поплыла вдоль ближних вершин, наступая, окружая меня туманными призраками. Один из них устремился вперед, словно по ковру, по внезапно брошенной на темную воду сияющей дорожке.

Прозрачный гигант с двумя звездами вместо глаз махнул мне длинной, выступавшей из широкого рукава рукой. Зовет ли он меня? Гонит ли? Я колебалась.

Тогда он приблизился – такой настоящий, такой живой, что, желая рассеять иллюзию, я невольно закрыла глаза. Я почувствовала, как меня окутывают складки мягкого плаща, как пронизывает мою плоть летучая ткань, замораживая кровь в моих жилах.

Какие только видения не грезятся этим детям зачарованной пустыни, выросшим в суеверии монахам, когда духовные отцы оставляют их в ночи, один на один с болезненно возбужденным воображением, обезумевших от ужасов совершаемого ими обряда.

Сколько раз среди завываний проносящейся по высоким плоскогорьям бури слышали они отвечающие на их призыв голоса и дрожали от страха, одинокие в своих маленьких палатках, за тридевять земель от всех человеческих существ.

Я прекрасно представляла себе ужас, испытываемый учениками, отправляющими обряд тшед. Однако все, что о нем рассказывали, казалось мне сильно преувеличенным. Я недоверчиво улыбалась, слушая о постигающих некоторых трапа несчастиях.

Но по мере того, как мое пребывание в Тибете затягивалось, мне стали известны факты, заставившие меня изменить мнение. Вот один из них.

В то время наш лагерь был разбит в огромной, поросшей травами пустыне, именуемой в Тибете Чанг-Танг. Неподалеку стояли три черные палатки пастухов, перегонявших летом свои стада на высокогорные пастбища.

Случайность – удобное слово для обозначения неведомых нам причин – привела меня к ним, когда я как-то бродила в поисках масла. Докпа (пастухи) оказались славными людьми. Они, по-видимому, ничего не имели против соседства женщины-ламы (жетсюн кушог), к тому же платившей за все покупки наличными «белыми деньгами» (тибетское выражение, обозначающее не товарообмен, но оплату деньгами – монетами или слитками). Они предложили пасти наших лошадей и мулов вместе со своим скотом, что избавляло моих слуг от многих обязанностей. Я решила дать слугам и животным неделю отдыха.

Через два часа по прибытии я уже получила исчерпывающие сведения обо всей местности. Впрочем, рассказывать о ней было почти нечего. Во все четыре стороны света раскинулась под сияющим пустым небом необъятная травяная степь.

Все же в этой образцовой пустыне существовало нечто, достойное интереса. Один лама, живший постоянно где-то севернее, среди монгольских племен, расположился на лето в пещере, недалеко от нашего лагеря. Ему прислуживали двое трапа, его ученики. Их работа обычно ограничивалась приготовлением чая, и большую часть своего времени они посвящали религиозным упражнениям. По ночам монахи бродили по пустыне, и до пастухов доносились звуки дамару и канглинга, сопровождающие ночные священнодействия в ближних горах.

Что касается их учителя, Рабджомса Гьятцо, то он с самого своего прихода, т. е. уже три месяца, не выходил из пещеры.

Из этих сведений можно было заключить, что учитель совершает дубтхаб или какие-нибудь другие магические обряды.

На рассвете следующего дня я решила посетить пещеру. Мне хотелось прийти туда, пока трапа еще были заняты в своей палатке утренними молитвами. Я надеялась обмануть их бдительность и застать ламу за его занятиями врасплох.

Должна сознаться, мои действия нарушали правила тибетского этикета, обязательного по отношению к ламам. Но зная их привычки, я боялась, как бы Рабджомс Гьятцо не отказался меня принять, если ему доложат о моем приходе.

Докпа объяснили мне дорогу очень хорошо. Я сразу нашла пещеру на середине горного склона, переходившего в долину, пересеченную мирно журчащим ручейком. Небольшая стена, сложенная из камней, пучков травы и глины, и завеса из шкур яков скрывали доисторическое жилище ламы и его самого от нескромных взоров случайных прохожих.

Моя стратегия успеха не имела. На горе, на полпути, мне преградил дорогу скелетообразный субъект с всклокоченной шевелюрой, облаченный в лохмотья, когда-то бывшие одеянием отшельника. Мне с трудом удалось убедить его пойти просить учителя удостоить меня аудиенции. Он принес вежливый, но отрицательный ответ: Рабджомс Гьятцо сейчас не может меня видеть, но если я приду дней через пятнадцать, он охотно меня примет.

Стоит ли для беседы с этим ламой оставаться здесь дольше, чем я предполагала! Не желая брать на себя никаких обязательств, я попросила передать только, что, может быть, еще вернусь, но пока в этом не уверена.